Разговор во время съемки...
Фото Б.Янгфельдта.
Юрий КОЛКЕР
НЕСКОЛЬКО НАБЛЮДЕНИЙ
(О стихах Иосифа Бродского)И толковала чернь тупая:
О чем бренчит?
ПушкинЭто - ряд наблюдений.
И.Б.Иосиф Бродский практически не знал обычной критики. По большей части его либо превозносили, либо отвергали. Настоящая работа - критика вдогонку. Читателю, который пожелает последовать за мной, придется вооружиться лупой, ибо я хочу быть доказательным.
Статья написана в 1987 году, но до присуждения Иосифу Бродскому Нобелевской премии, и, следовательно, ни в каком смысле не является откликом на это знаменательное событие.(См. письмо Льву Лосеву)
1991,
Лондон.1
Ахиллесов щитДве ранние вещи Бродского - Большая элегия (1963) и Исаак и Авраам (1963) были расценены современниками как большой успех начинающего поэта. В них промелькнула общая для обоих произведений тень художественного открытия. Суть его сводилась к новому способу фиксации и утверждения реальности, иногда именуемому потоком сознания. Поэт прибегает к нарочито подробным, порою назойливым перечислениям и повторам, создающим видимость топтания на месте; к бессобытийным, перемежаемым навязчивыми отступлениями описаниям, по видимости - бесстрастным, фактически же насыщенным неназванной страстью. Чувство времени поэт передает через пространство, пространство моделирует пространностью. Тем самым он создает элементы нового эпоса. Пушкинский повествовательный стих, после всех превращений и опошлений, стал невозможен (неприложим к современности) как излишне натуралистический, блоковский - как полностью аннигилирующий действительность. Необходим был сплав, синтез, и после нескольких неудачных попыток (в поэме Шествие, в отрывке Гость, и др.) он был найден. Позже (в 1966 году) Бродский даст определение одной из важных сторон этой находки, сказав об искусстве: "основной его закон, бесспорно, независимость деталей".
При этом, кажется, осталось незамеченным лишь то обстоятельство, что рецепт находки (исполненный по-новому и русскую поэзию обновивший) древен как сама поэзия: восходит к Гомеру. Это рецепт ахиллесова щита. Мы получили еще одно косвенное свидетельство тому, что пафос искусства - не в прогрессе (которого в искусстве нет), а в человеческой индивидуальности художника. Если верно, что искусство - это ритм (обратное верно лишь с оговорками), то существуют в нем и большие ритмизующие периоды, спустя века и тысячелетия возвращающие нам его вечные идеи как новые и животрепещущие.
Попытаемся теперь проследить психологию этой находки Бродского. В чем неназванная страсть поэта? Здесь мы вступаем в область догадок. Предлагая отгадку, я отдаю себе отчет в том, что она может показаться (и оказаться) неверной, но даже и в случае прямого попадания объяснит не более чем какую-то одну сторону вопроса. Читатель помнит, что исследование всегда обедняет объект, что понимание означает упрощение. * * *
Большие таланты в молодости тяготеют к большим формам, а эти последние редко удаются писателю без формального задания, интригующего читателя и, главное, поощряющего автора, который помимо основной идеи постоянно имеет перед глазами второстепенную, вспомогательную, смиряющую в одновременно гармонизирующую вдохновение. Формальное задание (не обязательно новшество) служат еще для накопления количества движения, которое там, внутри поэмы, в силу инерционных свойств, помогает преодолевать подъемы, подпитывает вдохновение в тех случаях, когда последнее оскудевает.
Бродский решает количества движения парадоксальным образом: он гипертрофирует, доводя почти до абсурда, те качества своих стихов, за которые их более всего упрекали советские литераторы (не в печати, а в устных отзывах и внутренних рецензиях), именно: композиционную неуравновешенность и лексико-грамматическую невнятицу.
Как всякий академизм, социалистический реализм выработал жесткие представления о композиции и правильности стихосложения. Он выставил на первый план сюжетные, повествовательные вещи, в которых слог прост и точен, действие развивается энергично, а поступки героев мотивированы и наглядны. Такие стихи рассчитаны на легкое восприятие, на убеждение, подчас напоминают проповедь и обыкновенно заканчиваются подытоживающим тезисом или лексическим пуантом. Был разработан целый комплекс приемов и уловок, концентрирующих неразвитое читательское внимание. Не все в этом подходе было плоско и убого. Явились авторы, научившиеся конструировать свои стихотворения с ловкостью поистине артистической. Более того: поскольку в основу советского академизма легла великая русская поэзия XIX века, то в его тесных рамках нашлось место и для настоящих поэтов. Им, на первых порах, пришлось пройти школу обламывания, усвоения узаконенного мастерства. Робкие дарования эта школа уничтожает, талантам же иногда придает своеобразный блеск.
Бродский был в числе первых больших талантов послевоенной поры, кто попросту отказался проходить эту школу. Наоборот, он выдвинул, акцентировал как раз те стороны присущей ему в молодости манеры письма, на которые эта школа указывала как на недостатки. Это был волевой акт, своеволие инфанта, его дерзость будущим подданным. В итоге появилась Большая элегия (208 стихов), где главный герой и адресат спит, не действует, а монолог приписан существу бестелесному; и библейская повесть Исаак и Авраам (608 стихов), посвященная мистическому акту, которого, к тому же, не произошло, - повесть, занимающая в Библии всего 14 стихов.
Выигрыш от мужественной позиции поэта не подлежит обсуждению: выиграна была свобода. Но был и проигрыш, и он до сих пор остается в тени.
Нетрудно убедиться, что композиционная неуравновешенность и лексико-грамматический промискуитет были реальными, а не вымышленными недостатками раннего Бродского и что они сохранились в последующем творчестве, частично перейдя в прием. Предвзятая советская критика 60-х - критика нижнего уровня, предшествующая и препятствующая публикациям, - обманулась, увидев в Бродском только эти качества и проглядев его незаурядный талант. Но обманулся и Бродский, отказавшись учиться у посредственных, уступавших ему дарованием носителей коллективного опыта русской культуры слова. Поэт забыл, что и коронованные особы вольны лишь в пределах, положенных им природой. Отвергая устоявшиеся предрассудки, показывая условность и узость наших представлений и оценок, он не заметил границы, отделяющей условное от безусловного и незыблемого.
Победительное узаконение Бродским его неумелости вскружило головы десяткам менее одаренных авторов и вызвало к жизни ту энтропийную вакханалию, ту свободу вольноотпущенничества, которая так неприятно отличает литературу самиздата. * * *
Что же было принесено в жертву высокому вдохновению, царственному жесту и выразительной формальной находке? - ибо и помазанник не может приобретать, не теряя. Первый, тут же являющийся ответ будет такой: инструментовка и пластика русского стиха.
Обе вещи написаны тяжелым, вязким, ничем не замечательным стихом, бедным интонациями и звуками. Тщетно было бы искать в нем мандельштамовских "дуговых растяжек" или его же "виноградного мяса". В особенности это относится к библейской повести.37
В пустыне Исаак и Авраам
четвертый день пешком к пустому месту
идут одни по всем пустым холмам,
что зыблются сродни (под ними) тесту.
Но то песок. Один густой песок.
И в нем - трава (коснись - обрежешь палец),
чей корень - если б был - давно иссох
44Она бредет с песком, трава-скиталец.
Ее ростки имеют бледный цвет.
И то сказать - откуда брать ей соки?
В ней, как в песке, ни капли влаги нет.
48
На вкус она - сродни лесной осоке. Этот фрагмент характерен и, к тому же, удачен. В нем нет явных промахов, откровенных измен художественному чутью. В нем есть строка-афоризм (ст. 44), которая сама по себе, будучи извлечена из контекста, принадлежит большой поэзии. В остальном эти стихи ничем не возвышаются над привычным, расхожим, доступным уровнем версификации 1960-х. Их слабости очень наглядны. Словосочетание имеет бледный цвет тут же вызывает в памяти устоявшееся сочетание из одесской блатной песни имеет бледный вид. Краткая форма указательного местоимения то в ст. 41 воспринимается не как высокий штиль, а как украинизм. Имеется здесь в типичнейший для поэзии Бродского объект, который может быть назван наполнителем: вставка по всем в стихе 39. Она лишь дополняет строку до пятистопной - и только, никаких других функций у нее нет; в звуковом отношении она лишняя, в семантическом - мешающая, бессмысленная. То же самое относится к взятой в скобки вставке (под ними): согласимся, что было бы затруднительно вообразить, что холмы зыблются над идущими. Наречие сродни повторено в этом фрагменте дважды, и этот повтор - не прием, а свидетельство языковой бедности или глухоты. Бледная, пустынная трава, в которой "ни капли влаги нет", уподобляется лесной (т. е. сочной, в отличие от песчаной) осоке, - то есть и сравнение является наполнителем.
Повсюду в библейской повести встречается лексический сор. 178
В нем сами буквы больше слова, шире.
"К" с веткой схоже, "У" - еще сильней.
Лишь "С" и "Т" в другом каком-то мире.
У ветки "К" отростков только два,
182
а ветка "У" - всего с одним суставом. Препарируется (разбирается по буквам) слово куст. То, что букв в нем четыре, лишает всякого смысла противопоставление лишь в стихе 180: под него подпадает половина слова. Местоимение каком-то - наполнитель. Не лучше обеспечено и наречие только в стихе 181: вместе с союзом а в стихе 182, оно готовит нас к числу отростков (суставов), большему двух, а получаем мы в итоге один.
Все эти мелочи ощутимо снижают художественное впечатление от стихов, причем не только с близких критику позиций нормального классицизма, но и с позиций абсурдистских (угадываемых в повести). Это всего лишь невладение словом. Можно понять, что высокое и мощное вдохновение, сопутствующее эпосу, повелевает молодому поэту не останавливаться, не опускаться до частностей столь мизерных. Но когда вещь закончена, она подвергается отделке. Иногда эта неблагодарная работа откладывается на десятилетия (Боратынский, Пастернак). Не она, а ее отсутствие унижает пророческие мгновения творчества, а с ними и самого поэта. Как раз об этом иронически писал Гораций в Послании к Пизонам: недостаток отделки, замечает он, римские авторы склонны выдавать за гениальность.
Лексическая и грамматическая невнятица часто проявляется у Бродского в перегруженности отсылочными словами, в основном - местоимениями. 531
В самой листве весенней, как всегда,
намного больше солнца, чем должно быть
в июньских листьях - лето здесь видней
вдвойне, - хоть вся трава бледнее летней.
Но там, где тень листвы висит над ней,
536
она уж не уступит той, последней. Необходимо не чтение, а анализ, чтобы установить, с чем в этом фрагменте соотнесены выделенные курсивом наречие и три местоимения. Слова, выделенные жирным шрифтом, как и выше, - наполнители, служащие стихотворному размеру, а не поэзии и смыслу. Освободившись от них, получаем: "В весенней листве солнца больше, чем в июньской - лето здесь видней вдвойне, - хотя трава бледнее летней". Синтаксически, в сохраненной нами неточной пунктуации источника и с учетом наречия здесь, мы имеем: лето видней в летней (июньской) листве, чем в весенней. Поскольку поверить в такого рода банальность нельзя, мы отыскиваем противопоставление, начинающееся с хоть, и догадываемся, что поэт заблудился в им же созданном лабиринте, сказал нечто противоположное тому, что хотел сказать. Мы не придирчивы и готовы принять отселектированную мысль поэта как метафору: пусть в весенней листве лето видней, чем в летней. Не спрашиваем и того, почему трава противопоставляется листве. Но почему - вдвойне, а не, скажем, втройне? Ни фотоактинометрия, ни поэзия (всегда исходящая из ритма и звука) не свидетельствуют в пользу выбранного поэтом слова. Втройне - годится не хуже. Слово в стихе можно заменить, а можно и вовсе опустить без потери смысла: это ли не унижение поэзии? Тут, трижды споткнувшись, читатель понимает: смысл затемнен не случайно. С комической серьезностью поэт утверждает нечто уж очень приблизительное и поверхностное. Лексический заслон и ложное глубокомыслие потребовались ему неспроста; в этом угрюмом рассуждении нет главного: того, что искупает и обращает в свою служанку любую нелепость: нет вдохновения. Здесь не повторишь вслед за Пушкиным: "Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!"
Подобных неудач в Исааке и Аврааме много. Природа их понятна: отказавшись соперничать с матерыми советскими поэтами в области словесной акробатики (где поначалу он безусловно оказался бы побежденным), выбрав тему, бесконечно далекую от суетного и сиюминутного, Бродский поставил себе целью говорить с важной простотой. Но мир молодого поэта был сложен, а мастерства не хватало, и высокая простота ему не давалась. Возник порочный круг, полностью не изжитый и в поздних стихах. * * *
Последний фрагмент подводит нас к вопросу о композиции. Неряшливость композиции - вторая жертва, принесенная Бродским его находке (той самой "независимости деталей"). Библейская повесть насыщена отступлениями, долженствующими показать мощную игру воображения поэта и его свободу в обращении с любым оказавшимся в поле его зрения (в потоке сознания) материалом. Отступления, по замыслу, могут и должны быть причудливы и даже дики: поэт повелевает пространству и времени, и никто ему не судья. В этом - пафос композиционных вольностей Бродского. Таков замысел, уже сам по себе изобличающий талант. В целом, по-видимому, удался, - поэтому оба стихотворения и живы, и можно говорить о находке. В частностях же, в деталях, между замыслом и исполнением обнаруживается все тот же недостаток поэтического мастерства.
В самом начале повести, прервав рассказ, поэт приглашает читателя заняться разбором той трансформации, которую претерпевают в русском произношении имена библейских праотцев: Исак вместо Исаака, Абрам вместо Авраама. Ход это неожиданный и острый. На мгновение он придает вещи стереоскопичность, сообщает читателю чувство пространства. Но глубина перспективы тут же скрадывается тенью недомыслия или ошибки. Поэт говорит: "По-русски Исаак теряет звук...". Верно ли это? Нет, потому что имена Исак и Исаак - в одинаковой мере русские. В библейском Ицхак удвоенной согласной нет. То же и со вторым именем. "Авраам... утратил гласный звук и странно изменился шум согласной". Опять поэт противопоставляет два варианта русского имени (Авраам и Абрам) - в предположении, что первое - менее русское, чем второе. Но оно - столь же русское (в европейских языках звучит иначе), а от библейского отличается не гласным а согласным звуком (слабым придыхательным х звук между двумя а). Стало быть, Бродский сталкивает различные пласты одного языка, полагая, что противопоставляет родное иноязычному. Как только все это осознано (а читательское восприятие берет такие промахи подсознательно, не доводя их до мыслей и слов), впечатление меркнет, и весь фрагмент выпадает из текста повести, становясь ложным и надуманным.
Дважды в повести возникает видение горы с водами у ее подножья. Любая привязка этих фрагментов к тексту повести будет спекулятивной: они и впрямь независимы, не служат сюжету (хотя, конечно, апологет всегда может сказать, что они служат художественному впечатлению). Первый фрагмент возник, по всей видимости, помимо авторской воли: как выброс в стохастическом процессе (потоке сознания), просто потому, что всякая творческая мысль по временам буксует и нуждается в отдыхе. Второй фрагмент сознательно введен в текст как лексическое, по принципу рефрена, оправдание первого, спонтанного. В отличие от, скажем, Пушкина, чьи отступления всегда объявлены (часто вместе с вызвавшими их человеческими побуждениями: усталостью, и т. п.), Бродский маскирует природу своих отступлений, заставляя читательское воображение усиленно работать там, где его собственное воображение отдыхает. Это типичный авангардистский прием. Он характерен и для последующих стихов Бродского и всегда преследует две цели: во-первых, спрятать умственную лень, авангардистскую расслабленность, под покровом мнимого глубокомыслия; во-вторых, указать читателю его место. При всем отличии от советской установки на примитивизацию, прием этот в точности так же унижает читателя, исключает его соучастие в творчестве, его конечное (как сказала бы Цветаева) равенство с поэтом. Внутренний же смысл этого приема в том, что поэт говорит: "я не хочу" там, где ему следовало бы признать: "я не умею".
Еще одно отступление начинается вызывающей строчкой: "По сути дела куст похож на все...". Затем следует ряд сопоставлений, где на одно приемлемое приходится два притянутых, прикидочных. Здесь у Бродского сталкиваются родственные несовместимости: свобода и произвол. Куст - важнейший, ключевой смысл повести (в сновидении Исаака вызывающий образ жертвенного костра) - обставлен громоздкими приблизительностями, окружен ворохом лексического сора.
В изображении кульминации (несостоявшегося заклания Исаака) Бродский во многом отступает от библейского рассказа, но верен ему в главном: о переживаниях героев, об их обоюдном ужасе не сказано ни слова. За кульминацией явственно следует спад. Внешняя тема, служившая рельсами повествованию, исчерпана; внутренняя, связанная с формальным заданием, продолжает развиваться вяло, по инерции. Стих 429 в описании становища - "Здесь все полно щелей, просветов, трещин..." - заканчивается словом совершенно неподходящим словом: ни дощатых, ни каменных строений у кочевников нет, и трещинам взяться неоткуда. Чувствуя потребность искупить фальшивую ноту, Бродский не убирает лишнее (как поступил бы поэт более опытный), но, повинуясь потоку сознания, добавляет лишнее: вводит в текст рассуждение о доске (стихи 430-462):430
Никто не знает трещин, как доска
(любых пород - из самых прочных, лучших, -
пускай она толста, длинна, узка)... Это самое неудачное отступление во всей повести. Оно лишь усугубляет неловкость за поэта от случайно, едва ли не ради рифмы, оброненного им слова. Поэт не свободен: не в должной мере владеет повествованием, и пытается затушевать это невладение произволом.
Большая элегия написана ровнее, увереннее, чем Исаак и Авраам, но и в ней легко выделить кульминацию, надлом и спад. Открывается элегия мощным и многообещающим crescendo, однако с началом антистрофы (монолог души, от стиха 125) и здесь встречаются те же самые лексические несообразности, что и в библейской повести. Создается впечатление, что основной заряд вдохновения израсходован поэтом на выполнение формального задания. Быть может, поэтому и выводы - промежуточный:
...скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
128
тяжелые, как цепи, чувства, мысли... и заключительный:
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
200
то кто же с нами нашу смерть разделит? обманывают наши ожидания, оказываются несоразмерно мелкими.
* * *
Конечной целью выпячивания недостатков у талантливого писателя может быть только их преодоление. Недостатки преодолеваются у нонконформиста трудно, изнутри, не так, как велит школа, и это постижение через отрицание выводит к мастерству другой дорогой. Бродский был поэтом, начиная с первых своих опытов, но мастером он становится не ранее конца 1960-х годов. О становлении мастерства свидетельствуют такие стихотворения как Подсвечник (1968), А. Фролов (Из школьной антологии, 1969-7) и, в особенности, Зимним вечером в Ялте (1969). Любой непредвзятый читатель согласится, что стихи эти замечательны. Композиционная расслабленность ушла, лексика очистилась, выразительность достигла подлинных высот. Но, к сожалению, и здесь прослеживаются черты раннего вольноотпущенничества поэта.
Обладание всегда означает одновременно и принадлежность - поэтому, уверяет нас Бродский, "в мошонке" бронзового сатира "зеленеет окись" (Подсвечник). Глубокое замечание, вариант неизбывного вздоха о несовершенстве мира, находит у него выход не в философическую поэзию, а в бытовое острословие. Если бы поэт не настаивал на причинно-следственной связи двух явлений, поручив домысливание воображению читателя, он удержал бы необходимую ему метафорическую терпкость в без налета пошловатой шутки, - но чувство меры изменяет ему.
Далее, превращаясь в основание подсвечника, сатир "затвердел от пейс до гениталий". Неверное падежное окончание (пейс вместо пейсов) не режет слуха и согласуется с традицией (в пословице, да и Блока, находим свеч вместо свечей). Зато двойное упоминание гениталий в коротком (и вовсе не эротическом) стихотворении и пейсы у сатира - крикливая нарочитость, простительная юноше, но не нужная мастеру. Героя стихотворения А. Фролов
уволили. И, выдавив: "говно!"
он... Деепричастие и существительное стоят здесь в соседстве столь близком, что кавычки не избавляют нас от картины отталкивающе натуралистической. Сознательный ли это расчет (что означало бы безвкусицу) или пресловутая авторская глухота, - они в равной мере ставят под сомнение мастерство поэта. Снижение лексики здесь ничем не оправдано.
Два заключительных стиха из стихотворения Зимним вечером в Ялте, мизантропически переиначивающие известный стих Гёте, могут служить еще одним определением искусства:Остановись, мгновенье! Ты не столь
прекрасно, сколько ты неповторимо. Но афоризм испорчен звуковой недоброкачественностью, дребезжанием. Полное относительное наречие сколько стоит здесь вместо требуемой логикой и литературной нормой его краткой формы сколь. Списать это на высокое косноязычье - единственное, на чем можно строить тут апологетику. Мне скажут: сочетание отталкивающих элементов жизненной ситуации провоцирует лирическое я героя изъясняться солецизмами. Но непосредственное чувство подсказывает нам другое: поэт опять безвольно дополняет строку до пятистопной. Подтверждает это, между прочим, уже откровенно избыточный повтор местоимения ты. Перед нами опять наполнители, опять нехватка мастерства и равнодушие к слову.
Занявшись композицией, можно заметить, что стихотворения конца 1960-х, написанные традиционным белым стихом, выстроены лучше, соразмернее, чем рифмованные стихи того же периода; произвол и экстравагантность обнаруживаются в них реже. И приходится допустить, что поэт легче справляется с материалом, оказывающим меньшее сопротивление. * * *
Читатель спросит: зачем понадобилось это вылавливание блох в стихах большого поэта, значения которого критик не оспаривает? Не означает ли это, говоря словами Бродского, что "для меня деревья дороже леса"? Я отвечу, экстраполируя (конечно, на мой лад) уже цитированную тут мысль Бродского: если основной закон искусства - независимость деталей, то основной закон мастерства - пристальное внимание к ним. В искусстве нет мелочей. Это и оправдывает выбранный мною ракурс. Подробный разбор потребовался мне для того, чтобы уяснить (себе и, быть может, кому-либо из тех, от кого я так часто слышал о Бродском: "хорошо, но не до конца") то характерное чувство неудовлетворенности, которое, перемежаясь с восхищением, накапливается у нас при чтении книг поэта.
2
Разжижение текстаОдной из важных идей русского силлабо-тонического стиха издавна была идея звуковой компактности. Соблюдая правильные метры, большие поэты прошлого стремились скорее втиснуть в стих дополнительный звук, сделать отсутствующий звук подразумеваемым, чем искусственно растянуть (в звуковом отношении) строку за счет вялых, поддающихся устранению звуков: "Ты дхнёшъ - и двинешь океаны..." (Дмитриев), "В уме губителя теснились мрачны думы", "С друзьями съединясь..." (Пушкин) и т. п.
Вопрос о звуковой компактности встал перед поэтами XVII-XIX веков и тогда, когда явилась потребность в передаче русским стихом европейских дифтонгов. Ответов опять представлялось два, и распространение у поэтов получил более аскетический из них; писали: Невтон, Австерлиц, Европа и т. п. Позже Пастернак, чьей идеей было заставить работать русские согласные, транскрибировал в переводах из Гёте имя Фауста единственно привычным для нас образом, но распорядился им так, что в ямбических стихах мы вынуждены читать его как Фавст: "И это Фауст, который говорил..."; "Кто б ни был ты, я, Фауст, не меньше значу...". Для Пастернака это был компромисс. Он видел, что в современном русском языке формы Фауст, Аустерлиц Корнуолл, Хемингуэй возобладали; что свойственное этому языку тяготение к избыточности проявляется в фонетике как предпочтение полнозвучия, - но принять этого не хотел: поэтическое мастерство для него было неотделимо от компактности.
Имеется, однако, группа слов, по отношению к которой вопрос о звуковой компактности решался однозначно всегда - во всяком случае, до футуристов и Есенина. Это слова, в которые при небрежном произнесении словно бы привносится дополнительный звук, не подразумеваемый этимологией и графикой: октяб'рь, кораб'ль, смыс'л, воп'ль, жиз'нь и т. п. Ни один из великих поэтов прошлого никогда не предоставлял этому подразумеваемому звуку равноправия с прочими, графически закрепленными. Бродский - в числе тех, кто нарушает это неписаное правило.
Лишь в самых ранних стихах Бродского встречаются примеры старой интерпретации слов этой группы:октябрьский воздух в форточки течет...
Октябрь, октябрь и колотье в боку... (Шествие, ст. 35 и 50.) В дальнейшем они полностью вытесняются новой, избыточной формой прочтения:
то в сумме будет воп'ль страшной муки...
(Исаак и Авраам, ст. 513.) Октяб'рь. Море поутру...
Хлопни оземь хвостом, и в морозной декаб'рьской мгле...